Меню

Угрюм река для меня люди навоз



ЧИТАТЬ КНИГУ ОНЛАЙН: Угрюм-река

НАСТРОЙКИ.

Необходима регистрация

Необходима регистрация

СОДЕРЖАНИЕ.

СОДЕРЖАНИЕ

  • 1
  • 2
  • 3
  • 4
  • » .
  • 254

Жене и другу Клавдии Михайловне Шишковой посвящаю

Уж ты, матушка Угрюм-река.

Государыня, мать свирепая.

(Из старинной песни)

На сполье, где город упирался в перелесок, стоял покосившийся одноэтажный дом. На крыше вывеска:

СТОЙ, ЦРУЛНА, СТРЫЖОМ, БРЭИМ ПЕРВЫ ЗОРТ

Хозяин этой цирюльни, горец Ибрагим-Оглы, целыми днями лежал на боку или где-нибудь шлялся, и только лишь вечером в его мастерскую заглядывал разный люд. Кроме искусства ловко стричь и брить, Ибрагим-Оглы известен пьющему люду городских окраин как человек, у которого в любое время найдешь запас водки. Вечером у Ибрагима клуб: пропившиеся двадцатники – так звали здесь чиновников, – мастеровщина-матушка, какое- нибудь забулдыжное лицо духовного звания, старьевщики, карманники, цыгане; да мало ли какого народу находило отраду под гостеприимным кровом Ибрагима-Оглы. А за последнее время стали захаживать к нему кое-кто из учащихся. Отнюдь не дешевизна водки прельщала их, а любопытный облик хозяина, этого разбойника, каторжника. Пушкин, Лермонтов, Толстой – впечатления свежи, ярки, сказочные горцы бегут со страниц и манят юные мечты в романтическую даль, в ущелья, под чинары. Ну как тут не зайти к Ибрагиму-Оглы? Ведь это ж сам таинственный дьявол с Кавказских гор. В плечах широк, в талии тонок, и алый бешмет как пламя. А глаза, а хохлатые черные брови: взглянет построже – убьет. Вот черт!

Но посмотрите на его улыбку, какой он добрый, этот Ибрагим. Ухмыльнется, тряхнет плечами, ударит ладонь в ладонь: «Алля-алля-гей!» да как бросится под музыку лезгинку танцевать. Вот тогда вы полюбуйтесь Ибрагимом.

Заглядывал сюда с товарищами и Прохор Громов.

Оркестр давно закончил последний марш, трубы остыли, и турецкий барабан пьет теперь в трактире сиводрал. Сад быстро стал пустеть. Дремучий, вековой, огромный: нередко в его трущобах даже среди бела дня бывали кровавые убийства. Скорее по домам – мрачнел осенний поздний вечер.

Прохор Громов, ученик гимназии, сдвинул на затылок фуражку и тоже направился к выходу.

Вдали гудел отчаянный многоголосый крик, словно граяла на отлете стая грачей. Прохор Громов остановился:

«Драка», – и он припустился на голоса прямиком, через клумбы цветов и мочажины.

Он треснул по голове бежавшего ему навстречу мальца. Опытным глазом забияки он быстро окинул поле битвы: на площадке, где обычно играла музыка, шел горячий бой между «семинарами» и «гимназерами». К той и другой стороне приставали мещане, хулиганы, всякий сброд.

– Гони кутью в болото!

– Ребята. Наших бьют.

Прохор Громов выхватил перочинный нож и марш-марш за удиравшими. В нем все играло диким озорством, захватывало дух. Рядом с ним неслись кулачники, где-то пересвистывались полицейские, трещали трещотки караульных, лаяли псы.

– Полиция! – И все врассыпную. – Лезь по деревьям.

Но буйный нож Прохора, наметив жертву, уже не мог остановиться. Прохор на бегу полоснул парня ножом. И сразу отрезвел.

– Полиция. – с гамом мелькали возле него пролетающие тени. – Айда наутек!

Прохор Громов вскочил на решетку и, разодрав об железо шинель, перепрыгнул.

– Ага! Есть! С ножом, дьяволенок! – сгреб его в охапку полицейский, но он, как налим, выскользнул из рук – и стремглав вдоль улиц.

– Жулик! Имай! Держи!

Но Прохор юркнул в темный проулок, притаился. Закурил. На правой руке кровь.

«А где ж картуз?» – И сердце его сжалось. Новая его фуражка с четкою надписью на козырьке «Прохор Громов», очевидно, попала в руки полицейских. Прохор перестал дышать. Он уже слышит грозный окрик директора гимназии, видит умирающего парня, полицию, тюрьму. «Боже мой! Что ж делать. »

Да, к Ибрагиму-Оглы. Он спасет, он выручит. Ибрагим все может. И Прохор, вздохнув, повеселел.

Он отворил дверь и задержался у порога. В комнате человек пять его товарищей, гимназистов. Ибрагим правил бритву, что-то врал веселое: гимназисты хохотали.

Прохор поманил Ибрагима, вместе с ним вышел в соседнюю комнату, притворил дверь. Чуть не плача, стал рассказывать. Он ходил взад-вперед, губы его прыгали, руки скручивали и раскручивали кончик ремня. У Ибрагима черные глаза загорались.

– Я за ним. Он от меня. Я выхватил нож.

– Я его вгорячах ножом. – упавшим голосом сказал Прохор.

– Цх! Зарэзал. – радостно вскричал черкес.

– Я его тихонько. перочинным ножичком, маленьким, – оправдывался Прохор.

– Дурак! Кынжал надо. Вот, на. – Горец сорвал со стены в богатой оправе кинжал и подал Прохору. – Подарка!

– Да что ты, Ибрагим. – сквозь слезы проговорил Прохор. – Меня исключат. Ты посоветуй. как быть. – Он опустился на табурет, сгорбился. – Главное, фуражка. По фуражке узнают.

– Плевать! Товарища-кунака защищал, себя защищал. Рэзать нада! Трусить не нада. Джигит будэшь.

На громкий его голос один за другим входили гимназисты.

– Ружье тьфу! Кынжал – самый друг, самый кунак. – крутил горец сверкающим кинжалом. – Ночью Капказ едем свой сакля. Лес, луна, горы. Вижу – бэлый чалвэк на дороге. Крычу – стоит, еще крычу – стоит, третий раз – стоит. Снымаим винтовка, стрэляим – стоит. Схватыл кынжал в зубы, палзем. подпалзаим. Размахнулся – раз! Глядим – бабья рубаха на веревке. Цх!

Все засмеялись, но Прохор лишь печально улыбнулся и вздохнул. Ибрагим сел на пол, сложил ноги калачиком, потом вдруг вскочил.

– Ну, не хнычь. Все справим. Идем! Кажи, гдэ?

Прохор пошел за Ибрагимом.

– Стой, – остановился тот. – Дэнги нада, платить нада. Полиций бэгать. Гимназий бэгать. Дырехтур стрычь-брыть дарам. не бойся. Ибрагишка все может.

Он рылся в карманах, лазил в стол, в сундук, вытаскивал оттуда деньги и засовывал их за голенища своих чувяков.

Лето дряхлело. После жаров вдруг дыхнуло холодом. Завыл густой осенний ветер. С севера тащились сизые, в седых лохмах, тучи. Печаль охватила зеленый мир. Тучи ползут и ползут, льют холодным дождем, грозят снегом. Потом упрутся в край небес, остановятся над тайгой и с тоски, что не увидать им полдневных стран, плачут без конца, пока не изойдут слезами.

Заимка Громовых что крепость: вся обнесена сплошным бревенчатым частоколом. Верхушки бревен заострены, окованы, как копья: лихому человеку не перемахнуть. Ворота грузные, в железных лапах. Вход в них порос травой; они, должно быть, редко отмыкались. Рядом с воротами высокая калитка, чтоб можно было проехать всаднику. В стене прорублены дозорины. Два сторожа смену держат, все кругом видят. А что за высокой стеной – с воли не видать. Вот если залезть на вершину сосны, что стоит на краю поляны, да

Источник

3. 073. Вячеслав Яковлевич Шишков, Угрюм-река

3.073. Вячеслав Яковлевич Шишков, «Угрюм-река»

Вячеслав Яковлевич Шишков
(1873—1945)

Гидростроитель, землепроходец-исследователь Сибири, начальник изыскательских экспедиций на дюжине сибирских рек, руководитель проекта по созданию знаменитого Чуйского тракта, кавалер орденов Ленина и «Знак Почета», лауреат Сталинской премии, русский писатель Вячеслав Яковлевич Шишков (1873—1945) впервые заявил о себе повестью «Тайга» (1916) и книгой рассказов и очерков «Сибирский сказ».

Знаменитым писателя сделали повести и романы сибирской и народной тематики: «Страшный кам», «Пейпус-озеро», «Ватага», «Емельян Пугачев».

Лучшим произведением Шишкова стала грандиозная эпопея «Угрюм-река» (1918—1932), о которой он написал, что «эта вещь по насыщенности жизнью, по страданиям, изображенным в ней, самая главная в моей жизни, именно то, для чего я, может быть, и родился».

«Угрюм-река»
(1918—1932, опубликован 1928, 1933)

Экспедиция 1911 г. на Лену и Нижнюю Тунгуску, едва не закончившаяся гибелью всей группы изыскателей, дала писателю идею и одну из глав будущего романа. Нижняя Тунгуска послужила прообразом Угрюм-реки. К работе над книгой Шишков приступил в 1918 г.

Действие охватывает всю страну — Петербург, Москву, Нижний Новгород, Урал, Восточную Сибирь. «Угрюм-река не просто река, — нет такой, — писал автор. — Угрюм-река есть Жизнь. Так и надо читать».

Изменив названия населенных пунктов и рек, Шишков главными героями своего произведения сделал купцов и золотопромышленников Матониных, приехавших в Красноярский острог в конце XVII в.

Один из их потомков, душегуб Петр Матонин, перед смертью сообщил своему внуку Косьме место, где был зарыт клад с награбленным. На эти драгоценности Косьма приобрел три золотых прииска.

После смерти Косьмы главой семейства стал его сын Аверьян. Аверьян подарил на свадьбу своей племяннице кулон с бриллиантами, в котором один из гостей узнал кулон своей матери, убитой в тайге. Гостя объявили пьяным, и как-то замяли конфуз.

Шишков встречался с родственниками Матониных, посещал их прииски, беседовал с рабочими. (В романе Шишков описал забастовку — аналог ленских событий 1912 г., когда на золотых приисках расстреляли забастовавших рабочих.)

Читайте также:  Фотка природы с речкой

Благотворительность не помогла Матониным — с началом Первой мировой войны они обанкротились. В 1913 г. склеп Аверьяна разграбили, а в 1931 г. плиту с его могилы пустили на строительство свинарника.

Широко использовал писатель и фольклор: русскую лирическую песню, сибирские былички, легенды, предания, народную драму «Лодка».

Первая часть «романа страстей, положенных на бумагу», вышла в 1928 г. Полное издание «Угрюм-реки» увидело свет в 1933 г. Книга сразу же приобрела миллионы восторженных читателей.

«Угрюм-река» — роман о русском капитализме, о расцвете и крахе трех поколений сибирских купцов и предпринимателей Громовых.

Перед смертью Данило Громов рассказал сыну Петру о своем разбойничьем прошлом и о месте захоронения котла с награбленным. Вырыв клад, Петр открыл торговлю, отправил своего семнадцатилетнего сына Прохора на Угрюм-реку осваивать новые территории.

Телохранитель Прохора, нанятый его отцом — бывший каторжник, сосланный с Кавказа за кровную месть, черкес Ибрагим-Оглы спас подопечного от смерти в стычке с местными парнями. Не успев до зимы вернуться домой, путешественники едва не погибли от голода и холода, но на их счастье мимо проезжали на собаках якуты.

После этого Прохор побывал в гостях у купца Куприянова, дед которого вместе с Данилой Громовым «водили одну компанию», и так пришелся купцу по душе, что он задумал женить парня на своей дочери Нине.

Дома Петр Данилович за спасение сына «от неминучей смерти» пожертвовал Ибрагиму белого коня и заграничный штуцер. Сам он развел амуры с вдовой Анфисой Козыревой, некогда служившей у его отца в горничных.

Прохор, узнав про шашни отца и про страдания матери, тщетно пытался образумить родителя; Анфиса же, которой Прохор приглянулся еще до его отъезда на Угрюм-реку, стала всячески обхаживать его самого. Громов, любя и одновременно ненавидя «ведьму», едва не убил ее, но был остановлен Ибрагимом. Кончилось тем, что Прохор и Анфиса стали любовниками. Узнав про то, Петр Данилович поспешил отправить сынка на Угрюм-реку.

Прошло три года. Прохор, полный честолюбивых замыслов по организации «справедливого» предпринимательства, выстроил резиденцию «Громово», поездил по стране, «сосватал» к себе на завод талантливого инженера Протасова. От Анфисы приходили письма, и Прохор писал ей, но «почтарь» Ибрагим сжигал их все. Анфиса измучалась в тоске по Прохору, но и сама свела с ума полсела.

Женившись на Нине, Прохор обосновался в доме родителей. Куприянов за дочерью дал ему двести тысяч, золотой прииск, приданое. Петр Данилович подарил невестушке бриллиантовые серьги, в которых Куприянов узнал именные серьги своей матери, убитой вместе с отцом в тайге много лет назад.

Быть бы скандалу, суду и расстройству свадьбы, если бы Ибрагим не принял на себя вину за то убийство и не возвел на себя напраслину. Для обеих сторон было выгоднее породниться, чем сделаться врагами. Черкес был прощен.

Анфиса, у которой тоже был подарок от покойного Данилы — именная браслетка покойницы Куприяновой, стала шантажировать Прохора разоблачением. Тот, поклявшись ей в любви, договорился о свидании и ночью застрелил любовницу из ружья.

Началось следствие. Следователь быстро установил, что убийца — Прохор. От переживаний Громова-старшего разбил паралич, а мать и вовсе скончалась. Сгорел дом Анфисы, а вместе с ним и улики.

На суде прокурор загнал Прохора в угол, но тот обвинил Ибрагима в убийстве не только Анфисы, но и супругов Куприяновых, и суд присяжных Громова оправдал, а Ибрагима отправил на каторгу.

Прошло несколько лет. Громов стал заправским золотодобытчиком. К своим капиталам он добавил еще и капиталы отца, которого упек в сумасшедший дом.

В столице за взятки Прохор приобрел золотоносный участок. Погуляв всласть, он стал жертвой карточных шулеров, был до полусмерти избит и выжил только благодаря своей могучей натуре.

В летний зной запылала тайга, грозя спалить все хозяйство Громова. Отчаявшийся Прохор пообещал людям увеличить зарплату и предоставить льготы, если они потушат пожар. Рабочие, забыв все обиды, спасли хозяина, но тот ограничился разовой подачкой. Даже пожар Громов использовал себе во благо — объявив себя банкротом, он добился через доверенных лиц снижения процентов с кредитов.

Начались волнения рабочих. Когда власти арестовали зачинщиков, была организована всеобщая забастовка. На защиту Громова от пятитысячной массы «наглых» рабочих из губернии прибыли представители «трех ведомств: юстиции, внутренних дел и военного. Они приехали с своей правдой, основа которой — насилие».

Когда люди двинулись к конторе, «по толпе широко стегнул свинец». На земле остались сотни трупов. Весть о расстреле докатилась до Питера и других городов, вызвав 500-тысячную стачку рабочих.

Прохора, на месяц сбежавшего из резиденции, стали посещать видения: мертвая шаманка Синильга из тунгусских поверий; тунгуска Джагда, изнасилованная им в юности и умершая при родах; Анфиса; Ибрагим-Оглы; отец; политический ссыльный Шапошников, вроде как сгоревший в доме Анфисы. Однако если первая тройка давно уже принадлежала миру мертвых, то вторая еще была жива.

«И все это вместе — стихия пожарища, галлюцинаций, призраки, кровь — нещадно било по нервам, путало мысли… Прохор Петрович жил теперь на одних нервах, подстегивая их алкоголем, табаком, кокаином».

На 10-летнем юбилее резиденции «Громово», куда прибыл губернатор с командой, Прохор предстал во всей своей красе — от безудержного бахвальства своими успехами до истеричного заявления: «Я — дьявол! Я — сатана!», чем зело скандализировал гостей. Спасла положение Нина, раздав чиновникам щедрые подарки.

Несмотря на запойное пьянство и помрачнение рассудка, Громов продолжал работать: взял крупные заказы на добычу угля, пустил новый цементный завод, собирался построить «университеты, винокуренные заводы, инженерные школы, торговые ряды, пассажи, театры».

Мечтаниям Прохора нанес сокрушительный удар беглый каторжник и вожак шайки грабителей Ибрагим-Оглы, захвативший его в тайге. Разбойники едва не разорвали Прошку двумя елями, но в последнюю минуту черкес отпустил его на волю. Громов объявил награду за голову Ибрагима, но что сталось с каторжником, так никто толком и не узнал.

Прохор едва не зарезал бритвой Нину, забравшую в свои руки все бразды правления громовских предприятий, а в пьяной драке застрелил своего приятеля — дьякона. Главный инженер Протасов покинул Громова, и с его отъездом хозяйственные дела оказались окончательно запутанными, к тому же со всех сторон напирали конкуренты.

«Прохору захотелось крыльев. Он желал умчаться ввысь от жизни. Ему захотелось навсегда покинуть шар земной, эту горькую, как полынь, суету жизни».

«Кто я, выродок из выродков? — в последних проблесках сознания писал Громов. — Я ни во что, я никому на верю. Для меня нет бога, нет черта… сам себе я бог и царь». Прохор в помрачении рассудка, ведомый призрачными голосами, забрался на башню и прыгнул с нее — «трепет и ужас исчезли, жизнь человека пресеклась».

В эпилог романа прекрасно подошел бы абзац из его середины. «Иначе не могло и быть. Потому что нашего Прохора родил Петр Данилыч, развратник и пьяница. Петра же Данилыча родил дед Данило, разбойник. Яблоко, сук и яблоня — все от единого корня, из одной земли, уснащенной человеческой кровью».

Особую роль в романе играют три образа: Синильга, олицетворяющая укоры нечистой совести Прохора; «домашний» волк — самое близкое Громову существо, которое он, казня себя самого, однажды избил до полусмерти; и сплав двух слов — «золото» и «грабеж», за который все персонажи отдали свои души и свои жизни.

В 1933 г. Шишков написал пьесу «Угрюм-река», в 1938 создал либретто одноименной оперы.

В СССР на Свердловской киностудии в 1968 г. режиссером Я. Лапшиным был снят 4-х серийный телефильм «Угрюм-река», близкий к духу романа.

Источник

Угрюм река (45 стр.)

— Рр-раз! — хлестко щелкнул тот по самому кончику поповского носа десятком туго сжатых карт. — Два! Отец Ипат бодал головой и хрюкал:

— Полегче. Зело борзо.

— Три! А ведь я, батя, со старухой-то своей разводиться хочу… Четыре!

— Ну, слава богу, все… Сдавай, — сказал отец Ипат, утирая градом катившиеся слезы.

— Ишь, злодей игемон, эфиоп. А реванш?! Не желаешь?

— Куда это, к ней? К Меликтрисе Кирбитьевне? Зело зазорно. Право, ну.

— Батя, помоги… Тыщу.

— Больно ты дешев! А молодица хороша, сливки с малиной. Право, ну… Зело пригожа, — он сдал карты, вздохнул, перекрестился:

Петр Данилыч нарочно поддался. Отец Ипат тузил его сизый нос с остервенением, точно мужик конокрада.

Читайте также:  Бабкина домик стоит над рекою

— Ну, дак как, ваше преподобие? — сказал Петр Данилыч и сморкнулся в платок кровью.

— Нет, нет; меня, брат, не подкупишь… Дешево даешь! Право, ну. Дело кляузное, прямо скажу, грязное… Хотя в консистории у меня связишки кой-какие есть.

От священника — час был поздний — Петр Данилыч направился к Анфисе. Но завернул домой, чтоб взять коробку конфет и новые модные туфли, купленные в городе, по его поручению, приставом.

Пристав же в это время, сказавшись толстой, сварливой жене своей, что идет навести ревизию политическим ссыльным, направился к отцу Ипату. Тот собрался спать, сидел пред маленьким зеркалом в одном белье и растирал вазелином вспухший нос.

Анфиса тоже сидела у себя пред зеркалом, кушала шоколадки и красовалась, примеряя соломенную шляпу с лентами.

— Это кто же тебе шляпу? И конфеты?! Эге, точь-в-точь, как у меня. Пристав? — поздоровавшись, спросил Петр Данилыч.

Петр Данилыч сел и забарабанил в стол пальцами.

— А я вас, отец Ипат, осмелился побеспокоить по важному делу, — сказал пристав, здороваясь со священником, и покрутил молодецкие усы. — Дело у меня сердечное…

— Да я фельдшер, что ли? Валерьянки у меня, Федор Степаныч, нету. Хе-хе-хе… Извини, что я в подштанниках — Я человек военный, — сказал пристав, ласково оглаживая эфес шашки, — я хочу начистоту. Помогите мне развод провести.

— Развод? Какой развод? Кто?! — изумился отец Ипат и уронил банку с вазелином.

— Я. С своей женой.

Отец Ипат выпучил на пристава свои узенькие глазки и застыл.

— Дак, пристав? — спросил мрачно Петр Данилыч.

— Да, да, да, — задакала Анфиса.

Он сорвал с Анфисы шляпу и бросил на пол.

— Это что ж такое. Петр Данилыч… Значит, я не вольна себе?

— Ты?! С своей женой? — наконец протянул отец Ипат.

— Да, да, да, — задакал и пристав, виляя взглядом и выпячивая свою наваченную грудь. — Представьте, схожу с ума, представьте, Анфиса Петровна — вопрос жизни и смерти для меня…

Отец Ипат вскочил, ударил себя по ляжкам и захохотал:

— Ах вы, оглашенные! Ах вы, куролесы. Эпитимию, строжайшую эпитимию на вас на всех! — Нося жирный свой живот, он стал бегать босиком по комнате. — То один, то другой, то третий. Ха-ха-ха! Ну, допустим, разведу вас… Извини, что я в подштанниках… Вас два десятка, а она одна… Ведь вы перестреляетесь… Дураки вы этакие, извини, Федор Степаныч… Право, ну…

— Кто, кто. Да скоро из столицы будут приезжать. Вот кто… А вот я гляжу-гляжу, да и сам расстригусь и тоже — к Меликтрисе: полюби. — Отец Ипат опять ударил себя по широким ляжкам и захохотал.

Потом началась попойка.

— Я все для тебя сделаю, хозяйкой будешь в доме, — говорил размякший Петр Данилыч. — Поп обещался развод в консистории обмозговать. А нет, — доведу жену до того, что в монастырь уйдет.

— Пили они наливку из облепихи-ягоды. Жарко! У Анфисы кофточка расстегнута. Петр Данилыч блаженно жмурится, как кот, целует Анфису в лен густых волос, в обнаженное плечо. Но Анфиса холодна, и сердце ее неприступно.

— Я бы всем отдала на посмотрение красоту свою. Пусть всяк любуется. Меня нешто убывает от этого. А душа рада. Вот приласкаю какого-нибудь последнего горемыку, что заживо в петлю лез, — глядишь и ожил. Значит, и греха в этом нету. Был бы грех, душу червяк тогда грыз бы. У меня же на душе спокой. Ничьей полюбовницей, Петя, не была я, а твоей и подавно не буду.

— Я женой предлагаю… Дурочка.

— Какая я жена для тебя? Ты крепок, да уж стар. Если женишься, я и тогда красоту свою буду другим раздавать, как царица нищим — золото. Заскучает черкес твой, приласкаю; сопьется с панталыку сопливый мужик, и его своей красотой покорю…

— Ты пьяная совсем.

— Тот — мой муж, кто всю меня в полон заберет, чтоб ни кровиночки больше не осталось никому, вся чтобы его была. И такой сокол есть. Хоть и навострил крылья в сторону, а чую, на мое гнездо вернется… А не захочет, прикажу!

— Анфиска! Кому ты говоришь это?!

— Тебе, Петенька, тебе…

Он злобно сорвался с места, ударом ноги отбросил табурет, кинулся к Анфисе.

— Бревно я или человек?! Убью! — Он задыхался, хрипел, был страшен.

Анфиса быстро в сторону, по-холодному засмеялась, погрозила пальцем.

— А кинжальчик-то мой помнишь, Петя? Моли бога, что тогда остался жив. Спасибо китайскому доктору, знатный яд, чуть ткну — и не вздохнешь. Вот он, кинжальчик-то.

— И в ее вертучей руке заиграл-заблестел кривой клинок.

…Пристав вылез от священника — хоть выжми и, пошатываясь, долго тыкался в темной улице. Под ним колыхалось и подскакивало сто дорог, а чертовы ноги перепрыгивали с одной на другую. Крайняя дорога вдруг вздыбилась верстой и хлестнула его в лоб. Лбу стало холодно и больно.

— А, голубчик. Вот где ты валяешься?! — прозвучал над ним голос.

«Это супруга», — подумал пристав.

…А к отцу Ипату вошел Ибрагим. Он держал подмышкой зарезанного гуся и крестился на широкий с образами кивот, где теплилась большая лампада. Отец Ипат сидя спал, уткнувшись лбом в столешницу.

— Кха! — кашлянул черкес. Отец Ипат почмокал губами, захрапел. Черкес кашлянул погромче. Храп. Черкес крикнул:

Отец Ипат приподнял охмелевшую голову, открыл рот. Ибрагим усердно закрестился опять и сказал, протягивая гуся:

— Вот, батька, отец поп, на. Макаться хочу, вера хочу крестить… Варвара хочу свадьбу править.

— Развод?! — подпрыгнул вместе с креслом поп и вновь сел. — Развод?! К черту, к дьяволу. Не хочу развод…

— Мой вода мырять, вера святой… Крести дэлай. Мухаметан я… Мусульман.

Отец Ипат схватил за шею гуся и, крутя им, гнал черкеса вон:

— Ступай, ступай! Какие по ночам разводы. Соблазн. Архиерею донесу…

— Ишак, батька, больше ничего! — кричал черкес, спускаясь с высокой лестницы.

Пьяный отец Ипат по-собачьи обнюхал гуся, сказал:

— Зело борзо, — бросил его в угол и рядом с ним улегся спать.

Крутым серпом стоял в высоком небе месяц. Он был виден отовсюду. Прохор с Ниной тоже любовались им, врезаясь в горы Урала. Гремучие колеса скороговоркой тараторят в ночной тиши; медная глотка по-озорному перекликается с горами. Поезд в беге виснет, как лунатик, над мрачными обрывами, по карнизу скал, вот-вот сорвется. Нине жутко — ушла в вагон.

Прохор взглянул на месяц: «А что-то там, у нас, в Медведеве?»

В Медведеве в этот самый миг хлестала пристава по щекам жена, Шапошникову снилась красавица Анфиса.

Размолвка между Ниной и Прохором уладилась лишь на Урале. Прохор осунулся, был мрачен. Яков Назарыч терял в догадках голову, выпытывал Нину, та молчала.

— Да, да, — рассуждал сам с собой Яков Назарыч и в Екатеринбурге так с горя набуфетился, что в вагон самостоятельно идти не мог, — втащили на руках.

— Ну вот, Прохор, глядите, глядите скорей — столб: Азия — Европа, — возбужденно заговорила Нина. — Мы теперь в Европе, поэтому азиатчину долой, будьте европейцем. Ну, мировая! Целуйте руку!

— Ниночка! — вскричал Прохор. — Как я рад! Они стояли на площадке. Вагоны тараторили: «Так и надо, так и надо, так и надо».

— Я ж тогда пошутил, Ниночка…

— Шутка? — поджала она губы. — А зачем же вы куснули мне шею? Вот, — и она отвернула высокий воротник кофточки. — Что вы, лошадь, что ли? До сих пор горит.

Прохор смеялся, как ребенок. «Гора-гора-гора», — буксовали под уклон колеса.

Наутро проснувшийся Яков Назарыч взглянул на молодежь и сразу сметил.

— Эй, кондуктор! — крикнул он. — Какая станция сейчас?

— Нижний Тагил. Большие заводы тут и вроде как городок.

— Вот молодчина! Получай целковый, выбрасывай в окошко багаж. Эй, ребятишки, вылазь — отдых!

— Как? Что? Зачем? — Нина запротестовала. Прохор рад. Раз завод, то как же не остановиться? Резон.

— Завод мне — тьфу! — сказал, протирая глаза, Яков Назарыч. — Главная же суть в том, — пришла фантазия как следует кутнуть мне с вами. Эх, ребятишки вы мои, ребятишки.

Читайте также:  Рисунок цветов возле реки

Остановились в единственной, довольно плохой, гостинице. Отец устроил обед с шампанским, произнес тост, что, мол, до чего это хорошо на свете жить, раз попадаются всякие заводы на пути и распрекрасный Урал-гора, и вот два юных сердца, то есть — молодой человек и образованная барышня, — ах, как мило. Тут Яков Назарыч заплакал, засмеялся, закричал «ура!», стал целовать и Нину и Прохора, потом приказал и им поцеловаться, — это ничего, раз при родителях; другое дело — за углом. Потом грузно сел и моментально уснул — как умер.

Была жара и духота, но Прохор с Ниной самоотверженно ходили по окрестностям завода. Яков же Назарыч с утра до ночи ел ботвинью и окрошку со льдом и едва не доелся до холеры.

Источник

Угрюм-река — Шишков Вячеслав Яковлевич

Берег взорвался криком «ура», полетели вверх шапки, загудели пароходы, грянул оркестр, а две пушки раз за разом сотрясали воздух.

– Утонет, – говорили на берегу.

Нет. Белому телу вода рада, не пустит.

За Прохором бросился в воду и мистер Кук, спортсмен. Желая стать героем дня, быстро раздевался, рвал на подштанниках тесемки и Сохатых. Он трижды с разбегу подскакивал к борту, трижды крестился, трижды вскрикивал: «Ух, брошусь!» – и всякий раз, как в стену – стоп! Палуба покатывалась со смеху. Илья Петрович, одеваясь, говорил: «Ревматизм в ногах. Боюсь».

Ошпаренный ледяной водой, Прохор глубоко нырнул, отфыркнулся и, богатырски рассекая грудью воду, поплыл на «Орел». Весь раскрасневшийся, холодный, ляская зубами, он накинул доху, всунул ноги в валенки.

– Ну вот. С открытием навигации вас. Теперь гуляем, – и пошел в каюту одеваться..

Пароходы двинулись с музыкой на прогулку по течению вниз. В кают-компании пировала знать, на палубе – публика попроще.

Начался пир и в народе. Гвалт и свалка за места, за жирный кус. Особенно шумно и драчливо в застолице приискательской «кобылки». Но вот пробки из четвертей полетели вон, челюсти заработали вовсю, аж пищало за ушами. Тысяча счастливчиков отводила душу, а многие сотни, не попавшие за стол, в обиде начали покрикивать:

– Тоже. порядки. По какому праву не на всех накрыто?!

– Мы стой да слюни глотай! А они жрут.

Крики крепче, взоры свирепей.

– Надо хозяина спросить. Почему такое неравненье.

– Мы вровень все работаем, пупы трещат. А он, стерва гладкая, что делает? Любимчикам – жратва, а нам – фига.

– Обсчитывает да обвешивает. Штрафы. Жалованьишко плевое. А тоже, сволочь, в водичку мыряет по-благородному, из пушек палит, как царь. Его бы в пушку-то.

Тут стражники с нагаечкой:

– Расходись! Не шуми. Мы рот-то вам заткнем.

И пристав на коне.

– Ребята, имейте совесть! Хозяин делает рабочему классу уваженье, праздник. А вы. Что же это?

– Наш праздник первого мая!

– Молчать!! Кто это кричит. Урядник, запиши Пахомова. Эй, как тебя? Козья борода!

Прохор поднял двенадцатый бокал шампанского, пушка ударила пятидесятый раз.

– Пью за здоровье отсутствующего Андрея Андреича Протасова. Урра.

– Уррра. – грянул пьяный пароход, и паровые стерляди потянулись хороводом из кухни в пир.

Техник Матвеев поднял рюмку коньяку за здоровье всех тружеников-рабочих – живую силу предприятий.

И возгласил Прохор громко, властно:

– Можешь пить один. А не хочешь – до свиданья.

Всем стало неприятно, все прикусили языки. Только дьякон Ферапонт, икнув в бороду, сказал:

– За рабочую скотину выпить не грешно, друзи моя. Се аз кузнец, сиречь рабочий. Пью за всю рабочую братию. И тебе, Прохоре, друже мой, советую. – И дьякон рявкнул во всю мочь: – Урра.

Винные лавки и шинки работали на славу. Возле кабака, на коленях в грязи, без шапки, вольный искатель-хищник Петька Полубык. Он пропил золотую крупку и песочек и вот теперь, сложив молитвенно руки, бьет земные поклоны пред толстой целовальницей Растопырихой, заслонившей жирным задом дверь в кабак.

– Мать пресвятая, растопырка великомученица, одолжи бутылочку рабу Божьему Петрухе до первого фарту. – И тенорочком припевает: – Подай, Господи-и-и.

– Проваливай, пьянчужка, пока я те собакам не стравила. Безбожник, дьявол! – кричит басом Растопыриха.

Петька Полубык быстро подымается, рыжая проплеванная борода его дрожит, глотка изрыгает ругань. «Да нешто я к тебе хожу? Горе мое к тебе ходит, а не я».

Растопыриха, крепко сжав вымазанные сметаной губы, задирает подол и быстро шлепает чрез грязь босыми ногами к пьянице.

Растопыриха, развернувшись, ударяет его в ухо, пьяница молча летит торчмя головой в навоз.

Пьяных вообще хоть отбавляй. Не праздник, а сплошное всюду озлобление. Немилому хозяину припоминается все, ставится в укор всякая прижимка, всякая неправда, даже тень прижимки и неправды, даже тень того, чего сроду не бывало и не могло случиться. Но, уж раз лед тронулся, река взыграла, ледоход свое возьмет: потопит низины, принизит горы, смоет всю нечисть с берегов.

Праздник гоготал на всю вселенную свистками пароходов, буйством, криками, пушечной пальбой. И солнце село за тайгу, опутанную пороховой вонью и сизыми дымками.

Поздно вечером в бараках и в домишках начались скандалы и скандальчики.

Столяр Крышкин, немудрящий мужичонка с мочальной бородой, был лют в праздник погулять. Он спустил в кабаке все деньги, сапожишки с новым картузом и пришагал к родной избе, чтоб выкрасть кривобокий самовар в пропой.

Месяц перекатился в небе, глянул вправо. И мы за ним.

Барак. Сотни полторы народу. Раньше жили здесь семейные, теперь, с развитием работ, сюда затесалось много холостых. Чрез весь барак – боковой коридор. Справа – скотские стойла для людей. В каждом стойле живет семья. В коридоре инструменты: кирки, ломы, лопаты, всякий хлам. Тут же, на скамейках или вповалку на полу, спят парни. Их называют «сынками». А замужних баб, готовящих «сынкам» пищу, обшивающих «сынков», стирающих им грязное бельишко, называют «мамками». Абрамиха, грудастая кривая баба, жена забойщика, имеет пять «сынков». Они платят ей по пятерке с носу в месяц. Иногда случается, что, когда муж на ночной работе, «сынки» спят с нею. «Сынкам» хорошо; «мамке» все бы ничего, да грех; мужу денежно, но плохо.

Обычай этот давным-давно крепко вкоренился в жизнь – и выгодно и смрадно. Женщин среди рабочих мало, самка здесь ценится самцами, как редкий соболь. Отсюда – поножовщина, разгул, разврат. Слово «разврат» звучное, но страшное. Однако не всякая таежная баба его боится. Проклятая жизнь во мраке, в нищете, в подлых, нечеловеческих условиях труда толкает бабу в пропасть. Баба падает на дно, баба перестает быть человеком.

– А-а-а! – нежданно вваливается в барак пьяный забойщик Абрамов. Он плечом срывает с петель дверь в свое стойло, с размаху бьет по морде спящего на его кровати толсторожего «сынка», хватает за косу жену, пинками грязных бахил расшвыривает по углам заплаканных своих ребят, орет:

– Топор! Топор. Всем башки срублю!

Месяц перекатился влево. И мы за ним.

Будь здесь Нина, пожалуй, Прохор Петрович не посмел бы распоясаться вовсю.

Вот они, спотыкаясь и хрюкая, вылезли из громовского дома, обнялись, как хмельные мужики, за шеи и вдоль по улице густо месят грязь штиблетами, модными туфлями, лакированными, в шпорах, сапогами. В корню простоволосый Прохор, справа – пристав, слева – мистер Кук с погасшей трубкою в зубах; за шею Кука держится Илья, за шею пристава, как матерый на дыбах медведь, дьякон Ферапонт. Пьяная шеренга, выделывая ногами кренделя, то идет прямо, то вдруг, как от урагана, вся посунется вправо, двинется в забор и бежит к канаве, влево.

Кто во что горазд, как быки на бойне, они орут воинственную песню:

и валятся в канаву. Сопровождающие их стражники соскакивают с коней, выпрастывают очумелых людей из грязи, говорят:

– Васкородия, отцы дьяконы, господа. Будьте столь добры домой. Утонете. Недолго и захлебнуться.

Обляпанные черным киселем господа мычат, лезут в драку, валятся. На кудрявой голове Ильи Сохатых полтора пуда грязищи. У мистера Кука тоже не видать лица: из слоя грязи торчит обмороженный нос да трубка.

Урядник командует с коня:

– Сидорчук! Мохов. Лыскин! Волоките их, дьяволов, за руки и за ноги домой. Тычь дьякона-то в морду. Они все, черти, в бессознании.

. Месяц закрылся черной тучей. В тайге мрак и тишина. Но вот движется-мелькает огонек. Это Филька Шкворень. И мы за ним.

Источник