Меню

Они строят их где нибудь в кустиках под ракитой у тихой русской речки



31 мая — день рождения Константина Паустовского

…Я перебираю в памяти места, какие видел, и убеждаюсь, что видел мало. Но это не так уж страшно, если вспоминать увиденные места не по их количеству, а по их свойствам, по их качеству. Можно, даже сидя всю жизнь на одном клочке, увидеть необыкновенно много. Все зависит от пытливости и от остроты глаза. Ведь всем известно, что в самой малой капле отражается калейдоскоп света и красок, – вплоть до множества оттенков совершенно разного зеленого цвета в листьях бузины или в листьях черемухи, липы или ольхи. Кстати, листья ольхи похожи на детские ладони – с их нежной припухлостью между тоненьких жилок.

…То место, о котором я хочу рассказать, называется скромно, как и многие великолепные места в России: Ильинский омут. Для меня это название звучит не хуже, чем Бежин луг или Золотой Плес около Кинешмы. Оно не связано ни с какими историческими событиями или знаменитыми людьми, а просто выражает сущность русской природы. В этом отношении оно, как принято говорить, «типично» и даже «классично». Такие места действуют на сердце с неотразимой силой. Если бы не опасение, что меня изругают за слащавость, я сказал бы об этих местах, что они благостны, успокоительны и что в них есть нечто священное.

…Такие места наполняют нас душевной легкостью и благоговением перед красотой своей земли, перед русской красотой.

К Ильинскому омуту надо спускаться по отлогому увалу. И как бы вы ни торопились поскорей дойти до воды, все равно на спуске вы несколько раз остановитесь, чтобы взглянуть на дали по ту сторону реки.

Поверьте мне, – я много видел просторов под любыми широтами, но такой богатой дали, как на Ильинском омуте, больше не видел и никогда, должно быть, не увижу.

Это место по своей прелести и сиянию простых полевых цветов вызывает в душе состояние глубочайшего мира и вместе с тем странное желание: если уж суждено умереть, то только здесь, на слабом этом солнечном припеке, среди этой высокой травы.

Кажется, что цветы и травы – цикорий, кашка, незабудки и таволга – приветливо улыбаются вам, прохожим людям, покачиваясь оттого, что на них все время садятся тяжелые шмели и пчелы и озабоченно сосут жидкий пахучий мед. Но не в этих травах и цветах, не в кряжистых вязах и шелестящих ракитах была заключена главная прелесть этих мест. Она была в открытом для взора размахе величественных далей. Они подымались ступенями и порогами одна за другой. И каждая даль – я насчитал их шесть – была выдержана, как говорят художники, в своем цвете, в своем освещении и воздухе.

Как будто какой-то чудодей собрал здесь красоты Средней России и развернул в широкую, зыбкую от нагретого воздуха панораму.

На первом плане зеленел и пестрел цветами сухой луг – суходол. Среди густой травы подымались то тут, то там высокие и узкие, как факелы, цветы конского щавеля. У них был цвет густого красного вина. Внизу за суходолом виднелась пойма реки, вся в зарослях бледно-розовой таволги. Она уже отцветала, и над глухими темными омутами кружились груды ее сухих лепестков.

На втором плане за рекой стояли, как шары серо-зеленого дыма, вековые ивы и ракиты. Их обливал зной. Листья висели, как в летаргии, пока не налетал неизвестно откуда взявшийся ветер и не переворачивал их кверху изнанкой. Тогда все прибрежное царство ив и ракит превращалось в бурлящий водопад листвы. На реке было много мелких перекатов. Вода струилась по каменистому дну живым журчащим блеском. От нее медленно расплывались концентрическими кругами волны речной свежести.

Дальше, на третьем плане, подымались к высокому горизонту леса. Они казались отсюда совершенно непроходимыми, похожими на горы свежей травы наваленные великанами. Приглядевшись, можно было по теням и разным оттенкам цвета догадаться, где сквозь леса проходят просеки и проселочные дороги, а где скрывается бездонный провал. В провале этом, конечно, пряталось заколдованное озеро с темно-оливковой хвойной водой.

Над лесами все время настойчиво парили коршуны. И день парил, предвещая грозу.

Леса кое-где расступались. В этих разрывах открывались поля зрелой ржи, гречихи и пшеницы. Они лежали разноцветными платами, плавно подымаясь к последнему пределу земли, теряясь во мгле – постоянной спутнице отдаленных пространств.

В этой мгле поблескивали тусклой медью хлеба. Они созрели, налились, и сухой их шелест, бесконечный шорох колосьев непрерывно бежал из одной дали в соседнюю даль, как величавая музыка урожая.

А там, за хлебами, лежали, прикорнув к земле, сотни деревень. Они были разбросаны до самой нашей западной границы. От них долетал – так, по крайней мере, казалось – запах только что испеченного ржаного хлеба, исконный и приветливый запах русской деревни. Над последним планом висела сизоватая дымка. Она протянулась по горизонту над самой землей. В ней что-то слабо вспыхивало, будто загорались и гасли мелкие осколки слюды. От этих осколков дымка мерцала и шевелилась. А над ней в небе, побледневшем от зноя, светились, проплывая, лебединые торжественные облака.

На самом дальнем плане, на границе между тусклыми волнами овса и ржи стоял на меже узловатый вяз. Он шумел от порывов ветра темной листвой. Мне казалось, что вяз неспроста стоит среди этих горячих полей. Может быть, он охраняет какую-то тайну – такую же древнюю, как человеческий череп, вымытый недавно ливнем из соседнего оврага. Череп был темно-коричневый. От лба до темени он был рассечен мечом. Должно быть, он лежал в земле со времен татарского нашествия. И слышал, должно быть, как кликал див, как брехали на кровавое закатное солнце лисицы и как медленно скрипели по степным шляхам колеса скифских телег-колесниц.

Я часто ходил не только к ветряку, но и к этому вязу, и подолгу просиживал в его тени.

Скромная невысокая кашка росла на меже. Старый сердитый шмель грозно налетал на меня, стараясь прогнать человека из своих пустынных владений.

Я сидел в тени вяза, лениво собирал цветы и травы, и в сердце подымалась какая-то родственная любовь к каждому колоску. Я думал, что все эти доверчивые стебли и травы конечно же мои безмолвные друзья, что мне спокойно и радостно видеть их каждый день и жить с ними в той тихой степи под свободным небом.

…Каждый раз, собираясь в далекие поездки, я обязательно приходил на Ильинский омут. Я просто не мог уехать, не попрощавшись с ним, со знакомыми ветлами, со всероссийскими этими полями. Я говорил себе: «Вот этот чертополох ты вспомнишь когда-нибудь, когда будешь пролетать над Средиземным морем. Если, конечно, туда попадешь. А этот последний, рассеянный в небесном пространстве розовеющий луч солнца ты вспомнишь где-нибудь под Парижем. Но, конечно, если и туда ты попадешь».
…Человеку никак нельзя жить без родины, как нельзя жить без сердца.

Источник

Хранители жизни

ХРАНИТЕЛИ ЖИЗНИ

Самые разные они, наши ивы. То мощными раки­тами встанут вдоль дороги, реки, и стволом (пусть корявым даже, дуплистым), и кроной раскидистой вызывая всегдашнее уважение; то кусточками прути­ков разбегутся по влажному лугу, словно копешки забытого сена; то плотною зарослью загородят пути к ручейку. Сколько всяческих ив, сколько названий!

И верба, и ветла, и бредина, и козья ива, и ива корзиночная, и просто речной да озерный тальник — заливаемый талыми водами ивовый куст: белотал, чернотал, синетал, краснотал, желтотал и, наконец, серый и сивый тальник в дополнение ко всей разно­цветности.

И названья даны по самым разным приметам.

Ветки-прутья прямые, длинные, гибкие, в узкой блестящей листве — годятся, чтобы плести корзины. Потому и вся ива — «корзиночная». А ломкая да ко­рявая, с крупным листом — на съедение козам.

Ива-бредина — с тонким и прочным лыком, из него плели немудрящие лапти-бродни: не жаль было их измочить и измочалить, «бредя», то есть проделывая «брод» — след на росной траве при дележке покоса. Лапти липовые, берестяные поберегали все-таки: не так просто плести. А ивяные, лыковые — раз-раз и готово. Кто не мог сделать и этого, наипростейшего, над теми подшучивали: он, мол, и лыка не вяжет.

Ветла, говорят, названа по приятности, приветли­вости всего деревца: и в северных, и в южных местах России жило слово такое — «ветливый», «ветлый», что и значило «приветливый» в нашем сегодняшнем по­нимании.

Тальники, те — по цвету коры на ветках и по самой древесине. Снять корье — талинка под ним, то чисто белая (белотал), то с синевой (синетал), то желтоватая (желтотал), то ярко — докрасна-розовая (краснотал).

Впрочем, названий такое великое множество, что их уже больше, чем ив, в них, того и гляди, запута­ешься. Бредину, к примеру, называют и «козьей ивой», потому что ее любят козы, а ветла — это та же ракита. И слово «ракита» производят от раков (в корнях ра­кит по реке в самом деле ютятся раки) и от самой брезжит весна, чуть дождик апрельский, сережки те серебристые — что капельки светлых, счастливых слез.

Самые ранние, светлые самые — вербные — обсядут пухавками белыми буро-красные, в сизом весен­нем налете, прутики перед самой весной воды. Ве­ками ломали, срезали те прутики, берегли до весны травяной и с ними, как с чем-то святым, первый раз выгоняли в луга скотину: мол, они сохранят и коров, и овец от всякого лиха.

Верили: вербой, цветущей при половодье, хранится и все живое. Вода ведь и есть сама жизнь. Это было издавна известно, и обычай легко укладывался в обыч­ное представление.

Читайте также:  Стихи про реки осенью

И первая радость от ивы, и первый мед. Еще среди голого леса вспухнут сережки бредины и вербы, всто­порщатся желтыми ежиками пахучих и сладких цве­тов, и дерево все — как невиданный пышный букет, пчелами сплошь облепленный, с утра до вечерней зари целым ульем гудящий. А там и мелкие кустики ивовые зажелтеют и загудят — по лугам и по реч­кам.

Тальники хороши при текучей речной воде. Не пред­ставить без них реки. Где хоть малая купочка таль­ника — оживет сразу берег.

Так и видим реку, «оживленную» ивняком, и гово­рим, что они, эти кустики, «радуют глаз».

А они между тем, крепко-накрепко в берег вцепив­шись, держат его, не дают ему рушиться, оползать. Не песок ведь один берега реки бережет, а они — эти малые, дружные, сильные кустики — да сестры их набольшие — ракиты, склоненные над водой.

Вот и встали те многоликие тальники и ракиты от родников самых первых, болот, ручейков — до ре­чек и рек по всем берегам, чтоб хранить наши воды. Чтоб хранить жизнь и рыб, и птиц, и зверей, и самого человека и в радости его, и в беде.

И реки уже называются именем тальников: то безвестная Талица ярославская, то знаменитая Талка ивановская.

Да и Волга, что воду — «влагу», «волглость» — свою сохранила, ивам нашим обязана.

Много грусти, плакучести в ивах, да они и счаст­ливы тоже. Счастье ведь, коли можешь ты жить — и плакать, и радоваться — и хранить на земле нашу добрую жизнь реки. Даже научное название рода Salix происходит от «sal» — «близко» и «lis» — «вода»; получается — «при воде», как ольха — «при береге».

Что красивы ракиты, и говорить не надо. Если б не так, почему бы стояли они тогда среди наших старинных сел, вздымаясь округлыми купами, узколистыми, чуткими к ветру и все же — бесшумными? Почему обставлялись бы ими дороги, пруды, почему бы их так берегли возле рек от низовьев Днепра до источников матушки-Волги?

Когда б не краса всех и всяческих ив, и не было б столько им добрых и ласковых слов.

И все-то деревья лаской людской не обижены, а иве не больше ли всех досталось! Ива — ивушка, ивица, ивинка, ивонька, ивочка, ивка; талинка, талиночка, талица, талка; вербица, вербинка, вербиночка, вербоч­ка, вербонька.

И не чаще ли всех поминалась она в сказаньях и песнях из века в век?

То сошку бросал богатырь за ракитовый куст, то и сам под ракитой лежал бездыханным: видно, к речке полз-добирался, порубленный или подстреленный, чтоб, от жара сгорая, губами коснуться воды.

Много грусти в сказаньях и песнях, старых и не столь уж далеких, и все-то ивы — свидетели тихие бед наших русских, и битв, и кончин.

Может быть, потому так много поникших, плаку­чих ив.

Да и сейчас ведь поется:

Над водой склоненная.

Нет, она и веселая тоже, и ласковая.

Посмотри, как сдвинутся ивы над тихим омутом, как дремлют с водою вместе, холодную, светлую зе­лень-синь сквозь себя пропуская! И — поймешь неж­ность ивы, любовь к воде, можно сказать, взаимную.

Иди в луга, в мелколесье близ речки хоть самой-самой зимой. Чуть оттепель — желтой охрой, и яркой зеленью, и теплой живительной красниной побегов встретят разные ивняки. Даже самые малые — те, что « корзиночные ».

Среди зимы и сережки проглянут под лаковыми чешуйками. Чистые-чистые, белые-белые.

Источник

Они строят их где нибудь в кустиках под ракитой у тихой русской речки

Бекасы начинают пропадать не в одно время: иногда в половине, иногда в конце сентября, а иногда остаются в небольшом числе до половины октября. Я не умею определить настоящей причины такой значительной разницы. Близость или отдаленность зимы, вопреки мнению некоторых охотников, не имеют в этом случае никакого влияния. Но вообще можно сказать, что если мокрота болот поддерживается умеренными дождями и стоит теплая погода, то болотная птица держится долее; засуха как раз ее выгонит. Впрочем, не всегда бекасы пропадают все вдруг; чаще случается, что большая их часть пропадет, а некоторые останутся и держатся иногда до сильных морозов, так что и болота начнут замерзать. Я полагаю, что остаются те бекасы, которые позднее других вывелись, или слабые, не совсем здоровые. Это подтверждается тем, что из поздних бекасов редко убьешь сытого. Самого позднего бекаса, и не худого, я убил 18 октября, в степи, около небольшой осенней лужи, когда уже лежал мелкий снежок, а самого раннего – 23 марта, когда еще в неприкосновенной целости лежала белая, блестящая громада снегов и таяло только в деревнях по улицам. Я шел на лыжах (в Оренбургской губернии) по берегу реки Бугуруслана, который уже давно очистился от льда, ибо и в жестокую зимнюю стужу мало замерзал. Я искал нырков, которые с прудового материка полетели вверх по реке. Вдруг из-под крутого берега, где впадал ручеек из ближнего родника, с криком вырвался бекас. У меня от такой неожиданности, как говорится, сердце оторвалось; я выпустил было драгоценную добычу из меры, но, опомнившись, выстрелил… Ствол был заряжен рябчиковою дробью: одна дробинка повредила правое крыло у корня двух последних перьев; бекас пошел книзу и упал на отлет, сажен за сто на противоположном берегу реки, и быстро побежал по стеклянному насту, подпрыгивая и подлетывая… Собака не решалась броситься с крутого, высокого, снежного берега в речку; я приходил в отчаяние, но умное животное обежало на мост за полверсты, поймало и принесло мне бекаса, не помяв ни одного пера… Радость была неописанная.

Я несколько раз употреблял выражение: «выпустить из меры», выражение, понятное и не охотникам; но как определить меру стрельбы в лет бекаса и других резвых птиц? Я слыхал от старых охотников, что если глаз не различает пестрых перьев на бекасе, то стрелять не должно: это значит, что бекас вылетел из меры. Такое определение никуда не годится уже потому, что близорукий охотник и в пятнадцати шагах не видит пестрин; стало, ему никогда не придется стрелять, а между тем он бьет бекасов иногда лучше зоркого охотника. Приблизительно и довольно верно можно сказать, что сорок шагов самая лучшая, а пятьдесят – самая дальняя мера для успешного стреляния бекасов; это расстояние охотник привыкнет узнавать глазомером. Конечно, бывают удачные выстрелы, но их нельзя принимать в расчет. Иногда убьешь бекаса и на шестьдесят шагов и даже на семьдесят; но зато и стреляешь на авось, почти с уверенностью, что дашь промах.

Самые блистательные охотничьи выстрелы, по-моему, бывают в бекаса, когда он играет вверху, не боясь присутствия охотника, потому что, завидя его, сейчас поднимется высоко. Бекасиной дробью редкое ружье может достать его. Это были мои любимые выстрелы, и в этом случае я употреблял с успехом дробь 7-го нумера, которая, будучи покрупнее, летит дальше и бьет крепче. Мера всегда бывает более шестидесяти шагов. Стрелять можно только в ту минуту, когда бекас летит прямо над головой, следовательно должно поставить ружье совершенно перпендикулярно. Положение очень неловкое, да и дробь, идучи вверх, скорее слабеет. Много зарядов улетало понапрасну в синее небо, и дробь, возвращаясь назад, сеялась, как мелкий дождь, около стрелка. В случае удачного выстрела бекас падает из-под небес медленно и винтообразно. Охотники понимают, как живописно такое падение и как неравнодушно смотрит на него победитель.

На охоте за бекасами были со мной два странные случая. Один раз ударил я бекаса вверху, и он, тихо кружась, упал в десяти шагах от меня с распростертыми крыльями на большую кочку; он был весь в виду, и я, зарядив ружье, не торопясь подошел взять свою добычу; я протянул уже руку, но бекас вспорхнул и улетел, как здоровый, прежде чем я опомнился. В это время бекасы были редки, выстрел был отличный, и мне была очень досадна эта потеря. В другой раз собака подала мне застреленного бекаса; я взял его и, считая убитым наповал, бросил возле себя, потому что заряжал в это время ружье; бекас, полежав с минуту, также улетел и даже закричал, а раненая птица не кричит. Для предупреждения таких досадных потерь я принял за правило всегда прикалывать живую птицу. Советую и всем охотникам делать то же, и делать аккуратно, потому что птица, приколотая вскользь, то есть так, что перо не попадет в мозг, а угодит как-нибудь мимо, также может улететь, что со мной случалось не один раз, особенно на охоте за осенними тетеревами.

Его всегда называют дупелем, чему и я последую: хотя это последнее название и неправильно, но короче и удобнее для произношения. Я отдал первое место бекасу, но не все охотники со мною согласятся. Обыкновенно предпочитают дупеля, который чуть не вдвое больше (что показывает и немецкое его название), а это не безделица в охоте. Дупель гораздо жирнее бекаса, следовательно вкуснее, подпускает охотника и собаку ближе, выносит стойку дольше, летит тише и прямее. Вот причины, почему охотники считают его первою, лучшею болотною дичью. Не оспаривая этих справедливых причин, я повторяю, что даю первое место бекасу за быстроту полета и за то, что убить его несравненно труднее. Дупель так сходен перьями и складом с бекасом, что их не вдруг даже различишь, если не обратишь внимания на разность в величине и не увидишь хлупи или брюшка, которое у дупеля не белое, а серо-пестрое. При внимательном рассмотрении окажется, что шея его и ножки не так длинны, нос тоже покороче и потолще бекасиного, цвет ножек зеленоватее и нижняя сторона крыльев гораздо пестрее. Конец дупелиного носа снаружи покрыт такими же мелкими рубчиками, как у бекаса.

Читайте также:  Наутилус прогулки по реке

Дупели прилетают или оказываются на мокрых местах иногда одною, а иногда двумя неделями позднее бекасов, когда погода сделается уже теплее, что я могу доказать двенадцатилетними, обстоятельными записками о прилете дичи в Оренбургской губернии. Они появляются на местах не столько мокрых и голых, как бекасы, а непременно в кочковатых, не топких болотах, также на размокших луговинах, на залежах, поросших высоким бастыльником или полынью, и даже на загонах с высокою прошлогоднею жнивою. – Дупель, взлетывая, производит крыльями шум или шорох, по которому опытное ухо охотника сейчас отличит его от бекаса, хотя бы он вылетел сзади; но потом летит тихо, так что его глухого покрякиванья не слыхать, и садится гораздо скорее, чем бекас. По прошествии времени весенних высыпок, на которых смешиваются все эти три лучшие породы дичи (дупель, бекас и гаршнеп), о превосходстве которых я уже довольно говорил, дупели занимают обыкновенные свои болота с кочками, кустиками, а иногда большими кустами не мокрые, а только потные – и начинают слетаться по вечерам на тока, где и остаются во всю ночь, так что рано поутру всегда можно их найти еще в сборище на избранных ими местах. Токованье происходит у них ночью, и потому при всем моем старании не мог я подсмотреть и получить о нем полного и точного понятия. Знаю только, что как скоро начнет заходить солнце, дупели слетаются на известное место, всегда довольно сухое, ровное и по большей части находящееся на поляне, поросшей чемерикою, между большими кустами, где в продолжение дня ни одного дупеля не бывает. Вероятно, туда же слетаются и самки, хотя собрания на токах продолжаются и тогда, когда они давно сели на гнезда и даже начинают выводить молодых. Я видал по вечерним зарям, что дупели гоняются друг за другом, припрыгивают, распустив крылья и подняв веером свои хвостики, подобно токующим косачам или надувающимся индейским петухам. Белый подбой под их хвостиками, состоящий из мелких перышек, часто мелькает в темноте, но ясно разглядеть ничего нельзя. Можно только с достоверностию предположить, что самцы совокупляются в это время с самками и горячо дерутся за них между собою: измятая трава и выщипанные перья, по ней разбросанные, подтверждают такое предположение. Тока продолжаются с начала мая до половины июня. Разумеется, все положительно назначаемые мною сроки изменяются иногда несколькими днями, смотря по состоянию погоды. – Охотники, кончив весеннюю стрельбу на высыпках, пользуются токами и бьют дупелей из-под собаки: по вечерам – до глубоких сумерек, по утренним зарям – до солнечного восхода; но по утрам дупели скоро от выстрелов разлетаются в глухие места болот, иногда не в близком расстоянии, где и остаются до вечера. Часа за полтора до заката солнца уже везде около тока есть подбежавшие дупели, а при самом захождении солнца они уже летят на ток со всех сторон. В это время, если вы поднимете дупеля, дадите по нем промах и он улетит из глаз вон… не беспокойтесь: через несколько минут он прилетит опять на прежнее место, если только не подбит. Добычливые охотники, притаясь в каком-нибудь кустике или кусте, не в дальнем расстоянии от тока, остаются там на всю ночь и стреляют дупелей, целя в мелькающую белизну под их распущенными хвостиками. Впрочем, в это время года ночей почти нет, заря сходится с зарей и присутствие света не прекращается. Драка между самцами продолжается не только во всю ночь, но почти до восхода солнца; тут они утихают и разбегаются во все стороны; но тут уже опять можно стрелять их из-под собаки. Я просидел одну ночь, подкарауливая дупелей на току, и убил их несколько штук, но мне не понравилась эта охота, хотя она заманчива тем, что требует от стрелка много ловкости и проворства. Главное в ней условие – острота зрения, а я никогда не мог им похвалиться. Притом гораздо более дупелей поранишь, чем убьешь наповал, да часто не найдешь и убитых, потому что охотник не выходит из скрытного места до окончания охоты и тогда только собирает свою добычу. Очевидно, что во время стрельбы собака не нужна, но поутру необходимо употреблять ее для отыскания убитых и подбитых дупелей, которые иногда имеют еще силы отойти довольно далеко. В заключение скажу, что мне показалось как-то совестно убивать птицу пьяную, безумную, вследствие непреложного закона природы, птицу, которая в это время не видит огня и не слышит ружейного выстрела!

Источник

ЧИТАТЬ КНИГУ ОНЛАЙН: Лесной прадедушка (Рассказы о родной природе)

НАСТРОЙКИ.

Необходима регистрация

Необходима регистрация

СОДЕРЖАНИЕ.

СОДЕРЖАНИЕ

  • 1
  • 2
  • 3
  • 4
  • » .
  • 58

Скребицкий Георгий Алексеевич

(Рассказы о родной природе)

Жаркий день. Палящие лучи солнца пробиваются сквозь густую зелень листвы, обжигают лицо и руки. В горле совсем пересохло, хочется пить, но воды поблизости нет.

Путешественник, напрягая последние силы, прокладывает себе путь среди непроходимых лесных зарослей. Трудна дорога; на каждом шагу бесстрашного исследователя этих дремучих дебрей подстерегает смертельная опасность.

Что там виднеется среди сучьев дерева: причудливо изогнута ветвь или огромный удав свесил вниз своё гибкое тело и греется на солнце?

Впереди поляна. Последние усилия, и заросли пройдены. Можно передохнуть, прилечь на сочной траве. Но и тут нужно быть начеку. В ближайших кустах мелькнул полосатый бок страшного зверя. Тигр!

Путешественник хватается за ружьё. Стрелять или нет? Убитого тигра уже некуда больше девать: ведь и так в обозе экспедиции двадцать шкур тигров и десять слонов.

Теперь нужно стрелять только ради самозащиты. Секунда томительного ожидания: заметит зверь человека или нет? Не заметил, прошёл мимо, скрылся в кустах.

Усталый путник выбирается на поляну, ложится в траву и внимательно наблюдает за тем, что творится кругом: как разноцветные бабочки и жучки летают и кружатся возле него, как хлопотливые пчёлы забираются в чашечки цветов и пьют душистый нектар, как трудятся муравьи — волокут сухие травинки в свой муравейник. Всюду кипит напряжённая жизнь — жизнь, полная интереснейших приключений и неожиданностей. Кажется, так бы и лежал весь день, затаившись в траве, вглядываясь в эти густые сочные заросли стеблей и листьев…

— Юрочка! Юра! Где ты там? Иди завтракать! — раздаётся голос матери.

«Охотник за тиграми» замирает в своём зелёном убежище. Не хочется прерывать игру в путешествие, идти на дачу, пить молоко. Но Юра знает, что мама не перестанет звать, пока он не откликнется. Она не может понять, что он теперь вовсе не маленький мальчик, а отважный путешественник, исследователь непроходимых джунглей.

…Всё это было давным-давно, почти полвека назад, когда я, ещё маленький мальчик, едва только начинал читать по складам.

Первые книги, подаренные и прочитанные мне, были книги о диких зверях и птицах, книги о путешествиях, о чудесной природе тропических и полярных стран.

Я с жадностью слушал чтение матери, часами перелистывал страницы, рассматривал цветные картинки с изображением различных животных, мечтая о том, чтобы и самому сделаться смелым путешественником-натуралистом.

Но до этого было так далеко. Нужно ещё подрасти, кончить школу, университет, а пока что я с увлечением играл в путешествия: лесок возле дачи превратил в мечтах в тропические джунгли, толстого ленивого кота Иваныча — в кровожадного тигра, соседских петухов и кур — в павлинов и фазанов, а Джек, добродушный охотничий пёс отца, должен был изображать целую стаю голодных шакалов, неотступно следующих за экспедицией.

Прошли долгие годы; мечты восьмилетнего мальчика сбылись наяву. Кончена школа, потом институт, и вот я уже не в мечтах, а на самом деле отправляюсь в экспедицию.

Я — научный сотрудник, изучаю жизнь родной природы, жизнь птиц и зверей.

Но именно теперь, когда я стал уже совсем взрослым, всё чаще и чаще вспоминал свои детские годы, игру в путешествия, своих первых четвероногих и крылатых друзей: Джека, кота Иваныча, ёжика Пушка, сороку Сиротку, скворца Чир Чирыча — всех тех, кто научил меня любить животных, внимательно вглядываться в их повадки, в их жизнь.

А почему бы не рассказать обо всём этом и другим ребятам, почему бы не попытаться и их заинтересовать жизнью животных, привлечь в ряды юных натуралистов?

С этой целью написана настоящая книга. С этой же целью написаны и все мои книги для ребят.

Пусть они — мои совсем ещё юные читатели — узнают о том, как интересна жизнь любых, даже самых обычных животных; пусть попробуют внимательно понаблюдать за ними, полюбят их, а через них научатся понимать и любить и всю нашу сказочно богатую родную природу.

ВАМ, ДРУЗЬЯ ПРИРОДЫ

Друзья природы — следопыты! Для вас писал ваш старый друг, Для тех, кому пути открыты На Крайний Север и на Юг, Для тех, кто под зелёной елью Встречает солнечный восход, Кому милы зимы метели И звонкий говор вешних вод, Кто по равнинам и оврагам Под свист пурги и в летний зной Шагает бодрым, лёгким шагом С нелёгкой ношей за спиной, Для тех, кому вся жизнь открыта, Кто, не боясь её невзгод, Как подобает следопыту, К заветной цели вдаль идёт.

Источник

Дороги и тропы (47 стр.)

— Это Усманка? — спросил я шофера, гнавшего по дороге машину-цистерну.

— Усманка, — сказал парень.

— Воду везу на ферму со скважины. Речка у нас вон какая теперь.

Речка была без воды. В любом месте полосу трав можно было пройти, не замочив ноги. На несколько километров — сухая степь, и в ней травяной призрак реки.

Читайте также:  Куда втекает река исеть

Первую ночь я провел в стогу пшеничной соломы. «Гостиница» эта кишела мышами. Мыши возились и шуршали около уха. Но было тепло и уютно. Светила большая луна. Синевато блестела роса по озими. В «нагайской степи» за речкой двигался огонек трактора. Сова, привлеченная писком мышей, несколько раз неслышно пролетала у лаза в мою ночлежку.

А потом было девять дней путешествия. Я увидел, как в травах все чаще и чаще сверкала вода. По руслу тянулась цепочка мелких болотцев и озерков. Появились кусты лозняка, камыши, одинокие ольхи, кусты калины и ветлы. Протиснувшись в одном месте сквозь заросли, я в первый раз увидел в светлой воде маленьких рыбок. Река понемногу, постепенно и тайно набухала в зарослях родниковой водой. Но вода все еще не текла. Спичечный коробок, кинутый в светлую лужицу, так и остался на месте. На буграх по-над поймой белели в лозинках старые села: Стрельцы, Пушкари, Сторожевое. Под селом Красным я присел закусить, наблюдая за мальчиком с удочкой. И тут в первый раз услышал журчание. Я подошел к мостику для полоскания белья и увидел: поплавок на удочке у мальчишки медленно тянет течение. А в узком рукаве между камышами вода журчала и маленькой силой своей качала одиноко стоявшую камышинку.

Так зарождалась речка. Текла она, как все равнинные воды, извилисто, то разливаясь неширокими плесами, то ручейком, по которому проплыл бы только бумажный кораблик. Встречаясь с людьми, я заводил разговор о реке. И все до единого разговоры кончались невесело: речка меняется. «Вот с этой ветлы перед самой войной мы прыгали вниз головой, лет пять назад можно было еще купаться. А сейчас — тапочки не замочишь. «

За городком Усманью речка делает поворот и прячется от людей в лес. Попытавшись двигаться поймой, я понял, что в этом месте Ус-манка превращается в Амазонку: непролазные чащи крапивы, ольшаника, топи, заросшие лозняком, болиголовом, крест-накрест лежат осины, срезанные бобрами, — не то что пришлый татарин когда-то, но и здешние люди сегодня не рискнут перейти Усманку в этих местах. Лесными дорогами, оставляя речку по правой руке, я прошел до знакомых кордонов, и тут, взяв лодку, мы с приятелем двигались уже водным путем.

Для лодки и тут, в заповеднике, река во многих местах непролазна, она заросла, заболотилась, обмелела. Но сердце у меня притихло от радости, когда уже в сумерках лодка выбралась на широкие плесы. Нигде в другом месте я не видел более тихой воды. Черные ольхи и зеленые ивы отражались в красноватом вечернем зеркале. Речка разрезала тут знаменитый Усманский бор. И вся жизнь заповедного леса тянулась сюда, к берегам. Пронесся, едва не чиркая крыльями воду, и сел на упругую ветку голубой зимородок. Козодой летал, почти касаясь крыльями лодки. В кустах за вывороченным половодьем ольховым коблом кто-то топтался и чавкал. Неслышно опуская весло, мы подплыли вплотную и замерли. В двух метрах от лодки кормилась семья кабанов. Протянув весло, я мог бы достать темневшую из травы спину беспечного годовалого поросенка.

Три часа не спеша мы плыли по вечерней реке. Две стены черного леса, а между ними — полоса неба вверху и те же звезды, повторенные сонной водой, внизу. На повороте у камышей бобр ударил хвостом так близко, что окатил сидевшего на носу лодки брызгами. В глубине леса ревел олень. Ему отзывался второй от реки. На берегу, как залетные пули, прошивали кроны дубов и тяжело падали в темноту желуди. Иногда желудь срывался в воду, и тогда казалось: не с дерева, а самого неба падало что-то в реку.

При свете фонарика я записал в дневнике: «Заповедные плесы. Счастливый день. Все было почти как в детстве. » Я не знал, что завтра и послезавтра будут у меня грустные дни.

А началось все сразу, за воротами заповедника. Вода кончалась насыпной плотинкой, и стало ясно: не будь плотины, плесов бы не было. Всего, что собирает Усманка в верхнем

течении и в заповедных лесах, едва-едва хватало для сохранения старых бобровых плесов. А ниже плотины лежал сухой и черный каньон. Берега с обнаженными корневищами пней, с налимьими норами и всем, что составляло когда-то тайну реки, теперь были сухими и пыльными. Ключик посередине песчаного дна был таким мелким, что красногрудая птичка, прилетевшая искупаться, едва замочила лапки. Но плотина была нужна заповеднику. Я вспомнил: и раньше хорошую воду на малых равнинных реках держали мельничными запрудами (на Усманке их было, кажется, девять). Но через слив у плотины всегда бежал избыток воды, и, главное, на всем течении речку питали подземные родники, прибрежные бочаги и болотца, ручьи, бежавшие из лесков и с мокрых лугов. Теперь тощая Усманка, выбегавшая из леса в открытую солнцу и ветру степь, ничем не питалась.

Около сорока километров прошел я почти умиравшей рекой. Это были знакомые с детства места, знакомые села: Приваловка, Желдаевка, Енино, Лукичевка, Углянец. В тех местах, где были когда-то лески и нависавшие над водой лозняки, не было теперь ни единого кустика, ни единого деревца. Лугов тоже почти не осталось. Пашня подходила местами до самой воды. Местами побуревшая пашня была брошена, на ней качались чертополохи и малиновым цветом маячил колючий татарник. Ни одной мочажины, ни единого ключика не текло в реку. Местами можно было только угадывать руслица пересохших ручьев. Река, прежде кудрявая от растений и таинственная оттого, что в воде все повторялось, как в зеркале, теперь лежала раздетая и беззащитная. Берега, обозначавшие прежнее русло, теперь заполнены были смытым песком. И только посередине песчаной реки текла вода, местами такая мелкая, что были видны спины пескарей, убегавших от моей тени.

У деревни Углянец, единственный раз в среднем течении, встретил я рыбаков. Четыре продрогших парня поочередно бродили в воде с маленьким, частым, как решето, бредешком. В пластмассовом прозрачном мешочке был жалкий дневной улов — десятка два пескарей и в ладошку — щуренок. И это были места, где «топтухой» я ловил ведро рыбы, где взрослые бреднем и неводами ловили пудовых щук и в одну тоню доставали полвоза лещей, где местная рыба была таким же обычным продуктом питания, как и картошка.

Наиболее грустным был час, когда я дошел наконец к местам, особенно мне дорогим. Вот бережок, на котором я любил сидеть с удочкой. Теперь от него до воды по песку шагов сорок. Вот «Селявкина яма». Двое мальчишек, закатав штаны, возились у берега. С этого берега я прыгал вниз головой, а на середине плеса «не было дна». Я попросил мальчонку дойти к середине реки. Мальчик прошел через плес — и везде воды ему было ниже колеи. В помине не было заводей с кругами зеленых кувшинок, с осокой и тальниками, с бело-розовым цветом куриной слепоты. Вон там, где проходит теперь дорога, был мостик, с которого полоскали белье, за ним было «девичье куплище», где утонул не умевший плавать юродивый нищий.

Не было у реки теперь луга, опушенного лозняком и ракитами, луга, где на моей памяти мальчишки пасли лошадей, где вызревали богатые сенокосы, где в топких местах водились утки и чибисы, где в самом начале лета на троицу собирались повеселиться несколько тысяч людей из села Красина, из Орлова, из Горок. Теперь луга были вспаханы. И остаток зеленого лоскутка исчезал у меня на глазах. По-над берегом взад-вперед ходил голубой трактор с плугом. Пыль бурым холстом повисала в том месте, где обычно по осени лежали туманы.

Я подошел поздороваться с трактористом и спросил: что собираются тут посеять?

— А хрен ее знает что! Расти ничего тут не будет.

— Зачем же пашете?

— А наше дело какое, наше дело пахать.

Не стану перечислять всех людей, с которыми пришлось говорить в эти дни. Единодушно все сокрушались: «Да, река. » Но отчего? Кое-кто помоложе пожимал плечами: «Не поймем. Сохнет, и все. «

В деревне Енино я полдня посидел с Павлом Федоровичем Ениным. Старика я встретил на берегу. Он сидел, опершись на палку, и вел разговор с бабами, доившими коров по другую сторону речки.

— Что, дедушка, вышел погреться? — приветствовал я его голосом, каким обычно говорят с малышами и стариками.

Но старик ответил трезво и рассудительно:

— Мне, сынок, тут, у речки, и курорт, и телевизор, и все, что хочешь.

Старику было девяносто два года. Но только ноги отказались ему служить. (Внук Мишка приводит деда к реке.) Голова у этого, наверно, самого древнего человека на Усманке в полной исправности. Мысли ясные, а редкой памяти я позавидовал. Старик во многих подробностях, с именами друзей, погибших и выживших, рассказал о войне в Порт-Артуре, где он отличился. Я услышал, как тут, возле речки, в июне 1903 года за самовольный покос монастырского луга пороли енинских мужиков. «Сам губернатор с войсками приезжал из Воронежа руководить поркой». Старик помнил не только имена мужиков, но также и количество плеток, «определенных для каждого доктором». Старик

вспомнил, как держался каждый из тех, кому задирали рубаху и клали книзу лицом. «Митроха Акиньшин показал кулак губернатору: я, ваше превосходительство, так могу стукнуть — кости не соберете. Ему, Митрохе, больше всех и досталось. А Иван Бородин сам лег. Братцы, говорит, не робейте. Земли наберите в рот, чтобы крику бабы не услыхали».

Источник